reforef.ru 1 ... 3 4 5 6 7

Примечания


1) Самое крайнее суждение о меланийских народностях, возможно, исходит от одного из патриархов эгалитаризма. Вот как Франклин характеризует негра: «Это животное, которое чрезвычайно много ест и столь же мало трудится».

ГЛАВА XV

Языки, сами по себе неравноценные, отражают относительную ценность рас
Если бы полудикие народы, стоящие на самой низшей ступени этнической лестницы, отставшие как в мужс­ком, так и в женском развитии человечества, несмотря на это сформировали для собственного пользования язы­ки, глубокие в философском отношении, эстетически пре­красные и гибкие, отличающиеся богатством и точнос­тью выражения, обилием разнообразных и благородных форм, пригодные для передачи всех высот и красот по­эзии и четких мыслей, каких требуют политика и наука, тогда было бы очевидно, что эти народы обладают со­вершенно бесполезным даром — даром создавать и со­вершенствовать инструмент, ненужный и излишний для остальных их немощных способностей.

Тогда пришлось бы признать, что у природы есть свои пустые капризы, не имеющие цели, что некоторые за­гадки бытия ведут вовсе не к раскрытию непознанно­го, как это чаще всего случается, не к встрече с непоз­наваемым, но просто-напросто к абсурду.

На первый взгляд напрашивается именно такой до­садный вывод, потому что, если рассматривать расы в их нынешнем состоянии, придется признать, что красо­та и совершенство языков далеко не всегда пропорцио­нальны уровню цивилизованности. Если обратиться лишь к языкам современной Европы, мы увидим, что они вовсе не равноценны, и самые красивые и богатые не обязательно принадлежат самым развитым народам. А если сравнить эти языки с другими, распространен­ными в мире в различные эпохи, то становится ясно, что все они, без исключения, отстали в своем развитии.

Но еще более удивительно следующее: целые группы наций, оставшихся на более чем скромном культурном уровне, разговаривают на языках, значимость которых неоспорима. Таким образом, создается впечатление, что языки, состоящие из неравноценных элементов, распреде­лены в человеческом обществе самым случайным обра­зом: иногда жалкие бескультурные и жестокие создания рядятся в шелк и золото, а одежды из грубого сукна и пень­ки носят в одухотворенных, ученых и мудрых обществах. К счастью, это всего лишь видимость, и как только мы становимся на позиции доктрины разнообразия рас и бе­рем в помощницы историю, все становится на свои мес­та — приведенные выше доказательства умственного не­равенства человеческих типов получают лишнее подтвер­ждение.

Первые филологи совершили двойную ошибку: во-первых, они предположили, по примеру воззрений уни­таристов касательно идентичности происхождения всех групп человечества, что все языки сформирова­лись по одному и тому же принципу; во-вторых, они приписали изобретение языка влиянию чисто матери­альных потребностей.


Что касается языков, никакого сомнения в том, что существует исключительное разнообразие способов их создания, быть не должно. И хотя классификации, пред­лагаемые филологией, еще можно уточнять и пересмат­ривать, нельзя допустить даже на секунду, что алтайс­кая, арийская и семитская группы происходят из источ­ников, близких друг к другу. Во всех отношениях они отличаются между собой. В этих различных лингвисти­ческих окружениях лексикология имеет свои характер­ные формы. Различна и модуляция голоса: один народ для производства звуков пользуется главным образом губами, другой — сжатием горловых мышц, третий из­дает звуки через нос, и они идут как бы из верхней час­ти головы. Композиция частей речи также совершенно различна — нюансы мысли объединяются или же разде­ляются; существуют, особенно во флективной струк­туре существительных и в глагольной системе, убеди­тельнейшие доказательства различия в логике и чув­ствительности, которая имеет место между человеческими семействами. Так что же из этого сле­дует? А то, что когда философ, пытаясь путем чисто абстрактных рассуждений понять происхождение язы­ков, начинает с идеально сконструированного челове­ка, с человека, лишенного особых расовых признаков, т. е. просто человека, он уже впадает в абсурд и про­должает и дальше рассуждать в том же духе. Нет иде­ального человека, человека вообще, и если я убежден в этом, то основываюсь прежде всего на языковых раз­личиях. Я знаю человека, говорящего на финском язы­ке, человека, говорящего на арийском языке, и друго­го, изъясняющегося на семитском наречии, но абсолютного человека я не знаю. Поэтому я категорически не приемлю теории о едином происхождении языкового творчества всех народов. В действительности истоков языков было несколько, как было — и есть — несколь­ко форм мышления и чувствительности [1].

Согласно другой доктрине, не менее ложной, разви­тие языка происходит в силу необходимости. Тогда по­лучается, что «мужские» расы должны говорить на бо­лее точном, богатом и развитом языке, нежели расы «женские»; кроме того, материальные потребности свя­заны с предметами, которые имеют отношение к чув­ствам и проявляются прежде всего в поступках, поэто­му лексика должна была бы составлять главную часть языковой структуры.


Грамматический механизм и синтаксис никогда бы не могли выйти за пределы самых элементарных и простых комбинаций. Сцепления более или менее связанных зву­ков всегда достаточно, чтобы выразить какую-то потреб­ность, а жесты, будучи простой формой комментирова­ния, с успехом могут сделать понятным то, что остается неясным из слов — об этом хорошо известно китайцам. В таком случае в зачаточном состоянии осталась бы не толь­ко синтетическая структура языка, но язык лишился бы гармонии, категории числа и ритма. В самом деле, какое значение имеет мелодика речи там, где требуется полу­чить не более чем положительный результат?

Тогда языки представляли бы собой непродуманную, случайную совокупность звуков, употребляемых са­мым безразличным образом.

Кстати, у этой теории есть некоторые аргументы. Ки­тайский язык, как язык «мужской» расы, в самом начале, очевидно, был создан в утилитарных целях. Слово в нем не поднималось над смыслом и осталось односложным. Лексика почти не развита. Отсутствует корень, который обычно порождает целые группы производных. Все слова являются корнями, они изменяются не посредством самих себя, но между собой, причем весьма грубым способом последовательного сочетания. Язык отличается грамма­тической простотой, отсюда исключительное однообра­зие речи, что странно для ума, привыкшего к богатым, разнообразным и многочисленным формам, к метким со­четаниям в наречиях и к самой идее эстетического совер­шенствования. Однако надо добавить, что сами китайцы вряд ли согласятся с вышесказанным и что, следователь­но, если их язык имеет целью выражение прекрасного (для тех, кто на нем говорит), если у него есть определенные правила, способствующие мелодическому развитию зву­ков, если он достигает этих результатов так же, как и дру­гие языки, мы не имеем права отрицать у него стремление к их достижению. Поэтому правильнее было бы сказать, что в первичных элементах китайского языка есть что-то еще, кроме простого нагромождения артикуляций, имею­щих только утилитарное применение [2].


Тем не менее я склоняюсь к тому, чтобы приписать «мужским» расам некую довольно выраженную эсте­тическую ущербность, которая может проявляться в кон­струкции их языков [3]. Пример тому я вижу не только в китайском языке и в его относительной скудости, но и в том усердии, с каким некоторые нынешние расы За­пада лишали латынь ее самых удивительных ритмичес­ких возможностей, а готику — ее звучности. Не стоит доказывать недостатки наших нынешних языков, даже самых красивых, по сравнению с санскритом, древне­греческим, тем же латинским, поскольку они как нельзя лучше согласуются с посредственностью нашей циви­лизации и цивилизации Поднебесной Империи в облас­ти искусства и литературы. Между тем, допуская, что это различие, наряду с другими признаками, может ха­рактеризовать языки «мужских» рас, поскольку в этих языках существуют чувство гармонии – пусть и не очень сильное и реальная тенденция к созданию и под­держанию законов сцепления между звуками и конкрет­ными условиями форм и классов для изрекаемых нюан­сов мысли, я прихожу к выводу, что даже в языках «муж­ских» рас чувство прекрасного и логического -проблеск ума — все еще ощущается и повсюду опреде­ляет природу языков в той же мере, что и материаль­ные потребности.

Я только что говорил, что если бы эта последняя при­чина была единственно определяющей, в первые перио­ды существования человеческого рода случайным об­разом созданных артикуляций было бы достаточно для удовлетворения потребностей людей. Однако эта гипо­теза не выдерживает критики.

Итак, в коптском все слоги также представляют собой корни, кото­рые изменяются посредством простых аффиксов, настолько подвиж­ных, что даже при обозначении времени глагола детерминантная частица не всегда присоединяется к слову. Исходя из этого, я утверж­даю, что моносиллабизм может встречаться во всех языках. Это не­что вроде физического увечья, вызванного еще не известными при­чинами, но вовсе не специфическая черта, отделяющая один язык от других.


Звуки соотносятся с мыслями вовсе не случайно. Выбор их определяется инстинктивным осознанием определенной логической связи между внешними звуками, воспринима­емыми человеческим ухом, и мыслью, которую хочет пе­редать его гортань или язык. В прошлом столетии эта истина стала поразительным открытием. К сожалению, возобладало этимологическое преувеличение, которым в то время увлекались, а вскоре проявились настолько абсурдные результаты, что они потерпели справедливое поражение. В течение долгого времени эта нива, столь яростно разрабатываемая первооткрывателями, была пугалом для людей здравомыслящих. Сейчас к ней воз­вращаются, и если извлечь горькие уроки из прошлого опыта, т. е. проявить сдержанность и осторожность, то можно получить весьма ценные плоды. Не будем дово­дить сами по себе справедливые замечания до уровня химер и признаем, что примитивный язык, в меру воз­можности, пользовался слуховыми впечатлениями при со­здании некоторых категорий слов и что при создании других он основывался на таинственных отношениях между определенными абстрактными понятиями и опре­деленными звуками. Например, звук «и» кажется при­годным, чтобы выразить идею распада, звук «в» — не­что среднее между физическим и бесплотным, ветер, смутные желания, звук «м» -- состояние материнства. Эта гипотеза, если ею пользоваться в разумных преде­лах, довольно часто оправдывает себя. Но разумеется, не стоит пользоваться ею без разбора, чтобы не оказать­ся в дебрях, где здравый смысл быстро теряется.

Эти факты, какими бы незначительными они ни пред­ставлялись, показывают, что не только материальные потребности определяли формирование языков и что люди использовали для этого свои благородные качества и способности. Они соотносили звуки с вещами и идеями вовсе не произвольным образом. Они исходили из опре­деленного порядка, отражение которого они находили в самих себе. Поэтому некоторые из первых языков, пусть даже грубых, бедных, примитивных с нынешней точки зрения, содержали в себе все элементы, необходи­мые для того, чтобы будущие их ветви могли когда-ни­будь развиться в разумную логическую систему.


Господин Вильгельм Гумбольдт с присущей ему прони­цательностью отмечал, что каждый язык существует в значительной мере независимо от желания людей, которые на нем изъясняются. Будучи тесно связанным с уровнем их интеллектуального развития, он выше их прихоти, и никто не в силах изменить его по своему произволу. В истории существует немало курьезных примеров таких попыток.

Племена бушменов придумали систему изменения сво­его языка для того, чтобы сделать его непонятным для тех, кто останется вне круга посвященных. Такая же тенденция наблюдается у некоторых кавказских народностей. Все по­добные попытки привели лишь к добавлению дополнитель­ного слога в начале, в середине или в конце слов. Если не считать этот «паразитный» элемент, язык оставался пре­жним и мало менялся как по сути, так и по форме.

Более серьезную попытку такого рода отмечает Силь­вестр де Саси в балайбаланском языке. Это странное на­речие создали суфиты для своих мистических книг и для того, чтобы окутать еще более плотным покровом таин­ственности произведения своих теологов. Они совершен­но бессистемно придумывали слова, которые звучали как можно непонятнее. Между тем, если этот так называемый язык не принадлежал ни к одной ветви, если смысл, припи­сываемый вокабулам или словам, был совершенно произ­вольным, эвритмическое значение звуков, грамматика, синтаксис — словом, то, что придает языку особый ха­рактер, неизбежно представляло собой точную кальку с арабского и персидского языков. Следовательно, суфиты сотворили одновременно семитский и арийский жаргон, своего рода шифр, и ничего больше. Соплеменники Джелаледдина Руми так и не сумели создать особый язык [4].

Из всего этого я делаю следующий вывод: сущность языка тесно связана с формой мышления народа и с са­мого начала содержала в себе, пусть и в зародыше, все необходимые средства передачи самых различных ха­рактерных черт образа мысли [5].

Так или иначе все тупики и пробелы в умственном раз­витии человеческих рас находили отражение в их язы­ках. В качестве примера можно назвать китайский, сан­скрит, греческий, семитскую языковую группу. В китай­ском языке я уже отмечал утилитарную тенденцию, соответствующую пути, по которому идет развитие мышления этой нации. Изысканность философских и те­ологических выражений санскрита, его богатство и эв-ритмическая красота — это тоже отражение гения на­ции. То же самое можно сказать о греческом, а недоста­точная точность выражения в наречиях, на которых говорят семитские народности, отражает их характер.


Однако спустимся с заоблачных высот прошлых эпох и вернемся на более близкие к нашему времени истори­ческие равнины; здесь мы можем присутствовать при рождении множества языков, и этот грандиозный про­цесс ясно показывает нам, насколько полно этнический гений выражается в языке.

Там, где происходит смешение народов, соответству­ющие языки проходят через революцию — иногда мед­ленную, иногда быструю, но всегда неизбежную. Они изменяются и по прошествии некоторого времени уми­рают. Новая языковая система, приходящая им на сме­ну, представляет собой компромисс между исчезнувши­ми типами, и каждая раса вносит свой вклад, который соответствует ее численности в рождающемся обще­стве. Так, начиная с XIII века в наших западных обществах, германские диалекты уступили свои позиции не латыни, а романской группе [6], и этот процесс протекал по мере усиления галло-романской мощи. Что касается кельтского языка, он отступил не перед итальянской ци­вилизацией, а под натиском колонизации, от которой он просто бежал, хотя справедливости ради надо отме­тить, что в конечном счете он одержал победу благода­ря численности говорящих на нем, потому что, когда завершилось слияние галлов, римлян и северных наро­дов, ему удалось усовершенствовать свой синтаксис, приглушить резкий акцент, доставшийся ему от герман­ских наречий, и чрезмерную звучность, принесенную с Апеннинского полуострова, и сохранить присущую ему гармонию, пусть и не столь выразительную. Эволюция французского языка – всего лишь результат такого скрытого, долгого и уверенного процесса. Причины, по которым современный немецкий язык избавился от рас­катистых звуков, напоминавших готику времен епис­копа Улфилы, заключаются в наличии значительного слоя кимрийского населения при небольшом количестве германских элементов, оставшихся за Рейном [7] после эпохи великого переселения народов в V в. н. э.

Смешение народов на каждой отдельной стадии при­нимает разные формы в зависимости от распределения этнических элементов; лингвистические результаты это­го процесса также отличаются множеством нюансов. Об­щим правилом можно считать тот факт, что ни один язык не в состоянии сохранить свою чистоту после близкого контакта с другим языком; даже если соответствующие основные элементы отличаются наибольшим несход­ством, изменение меньше всего затрагивает лексику, а если язык-паразит обладает достаточной силой, он непременно начнет подрывать эвритмическую структуру и даже грамматическую систему в ее самых уязвимых местах; следовательно, язык — это одна из самых дели­катных и самых хрупких составных частей человечес­кой индивидуальности. Поэтому так часто можно наблю­дать странную картину, когда благородный и высоко культурный язык в результате соединения с варварским наречием опускается до полуварварского состояния, по­степенно лишаясь своих самых лучших качеств, беднеет словами и формами, и проявляет таким образом неодо­лимую тенденцию к ассимиляции с менее развитым спут­ником, который ему достался при бракосочетании двух рас. Именно это произошло с валахским и ретским наре­чиями, с языком кави и с бирманским. Оба последних язы­ка пропитаны санскритскими элементами, и несмотря на благородство этого союза, компетентные ученые мужи считают их более низкими в сравнении с делаварским.


Вышедший из группы ленни-ленапов племенной союз, который говорит на этом диалекте, первоначально на­ходился на более высокой ступени, чем обе желтоко­жие группы, взятые на буксир индийской цивилизаци­ей, и если, несмотря на это превосходство, этот союз во многом уступает им, то это объясняется тем, что обе упомянутые азиатские народности несут на себе печать социальных достижений благородной расы и пользуются ее достоинствами, почти не имея своих. Контакт с санскритом оказался достаточным, чтобы поднять их довольно высоко, тогда как ленапы, кото­рые никогда не испытывали столь благотворного вли­яния, не смогли подняться в смысле цивилизованности выше нынешнего уровня. В качестве красноречивого сравнения отмечу, что желтокожие мулаты, учившие­ся в колледжах Лондона и Парижа, оставаясь мулата­ми и ярко выраженными мулатами, могут в некото­ром отношении отличаться более высокой культурой, нежели многие жители Южной Италии, у которых го­раздо больше внутренних достоинств. Поэтому, ког­да речь идет о дикарях, говорящих на более совершен­ном языке, чем язык более цивилизованных народов, надо разобраться в таком вопросе: является ли циви­лизация последних плодом их собственных усилий или результатом влияния чужой крови. В последнем случае несовершенство первобытного языка и вырождение языка заимствованного прекрасно уживаются с довольно развитой социальной культурой [8].

Я уже отмечал, что каждая цивилизация имеет оп­ределенную ценность, поэтому не стоит удивляться тому, что поэзия и философия более развиты у инду­сов, у народов, говорящих на санскрите, и у греков, чем у нас, между тем как практицизм, критическое мышление и эрудиция больше присущи нашим наро­дам. В целом у нас больше энергетических способнос­тей, нежели у знаменитых властителей Южной Азии и жителей Эллады. Зато мы значительно уступаем им в области прекрасного, поэтому естественно, что наши языки занимают столь скромное место в нашем обра­зе жизни и мышления. Еще более мощный взлет в сфе­ре идеального мы видим в литературных произведе­ниях Индии и Ионического полуострова, таким обра­зом, язык, по моему глубокому убеждению, будучи очень значимым критерием общего развития рас, та­ковым является в очень узком смысле, в смысле эсте­тическом, и принимает на себя эту функцию, когда речь идет о сравнении соответствующих цивилизаций.


Дабы не оставлять невыясненным этот спорный воп­рос, я позволю себе вступить в дискуссию с бароном Гум­больдтом относительно его мнения о превосходстве мек­сиканского языка над перуанским: он считает это пре­восходство очевидным, хотя цивилизация инков намного превосходила цивилизацию обитателей Анауака.

Несомненно, нравы перуанцев были более мягкими, а их религиозные взгляды более мирными, нежели у жесто­косердных подданных Монтесумы. Но, несмотря на это, их социальный порядок в целом не отличается такой энер­гией и такой гибкостью. Если их деспотизм, весьма гру­бый и примитивный, сводился лишь к стадному комму­низму, то ацтекская цивилизация знала очень утончен­ные формы правления. Военное искусство у них находилось на более высокой ступени, и хотя обе империи в равной степени отличались невежеством в письменности, поэзия, история и нравственность, очень развитые к тому време­ни, когда там появился Кортес, играли более важную роль в Мексике, чем в Перу, где все общественные институты проявляли склонность к беззаботности и эпикуреизму, что мало способствует работе ума. Отсюда нетрудно сделать вывод о превосходстве более активного народа над наро­дом более инертным.

Впрочем, в этом случае мнение господина Гумбольдта есть следствие его определения цивилизации. Не желая про­должать дискуссию, я, тем не менее, хочу окончательно прояснить этот вопрос, потому что, если бы две цивили­зации могли когда-либо развиваться параллельно прогрес­су языков и независимо от своих достоинств, следовало бы отказаться от мысли о соответствии между степенями развития языков и умственного развития. Этот факт от­рицать невозможно, хотя и в иной мере, нежели говори­лось в отношении санскрита и древнегреческого в сравне­нии с английским, французским, немецким.

Между прочим, рассуждая подобным образом, не со­ставит труда обнаружить у метисов причины того уровня развития, на котором находятся их языки. Не всегда можно, исходя из количественной пропорции сме­шения или их качества, обнаружить причины этого яв­ления. Однако влияние этих причин имеет очень важ­ное значение, и если выявить его не удается, можно прийти к ошибочным выводам. Именно вследствие того, что существует достаточно тесная связь между языком и его носительницей — расой, она сохраняется намного дольше, чем соответствующие народы сохра­няют свою государственность. Эта связь дает себя знать и после того, как народы меняют свое имя. И только по мере изменения состава их крови она исче­зает, умирает вместе с последним признаком нацио­нальности. Примером тому служит современный гре­ческий язык: искаженный до крайней степени, лишен­ный лучшей части своего грамматического богатства, засоренный в лексикологическом отношении, даже обедненный в смысле количества звуков, тем не менее он сохранил свои первородные признаки. (Между про­чим, хотя в Древней Греции было много диалектов, но не такое количество, как в XVI в., когда их насчитывалось семьдесят, в XIII в. во всей Элладе и в особен­ности в Аттике многие говорили по-французски.) Мож­но сказать, что именно в пространстве духа Парфе­нон, пришедший в ветхость, служивший храмом, за­тем пороховым складом, сильно пострадавший от венецианских ядер, до сих пор вызывает восхищение и является непревзойденным образцом глубокомыслен­ного изящества и простого величия.


Также случается, что не у всех народов существует верность языку предков. Это обстоятельство еще боль­ше затрудняет попытки при помощи филологии найти истоки или определить относительные достоинства того или иного человеческого типа. Не только языки претер­певают изменения, этническую природу которых не все­гда возможно обнаружить — встречаются и народы, которые, вследствие контакта с чужими языками, от­казываются от своего собственного. Именно это про­изошло после победоносных походов Александра с про­свещенной частью населения Западной Азии, например, с карийцами, каппадокийцами и армянами, то же самое можно сказать и о наших галлах. Между тем и те и дру­гие внедрили в языки-победители чужеродный принцип, который, в конечном счете, также изменил их. Но если эти народы еще сохраняли, пусть и не во всей целост­ности, свой собственный инструмент мышления, если другие, более стойкие — баски, берберы из Атласа, экхилиды Южной Аравии --до сих пор говорят так, как говорили их предки, есть группы, например, евреи, которые, кажется, никогда не придавали этому значе­ния. И это безразличие поражает с первых дней пересе­ления богоизбранного народа. Фарра, пришедший из хал­дейского Ура, так и не выучил в стране предков хана­анский язык, который стал национальным для детей Израиля. А те отказались от родной речи и приняли дру­гую, которая, как хочется думать, претерпела воздей­ствие древних воспоминаний и сделалась в их устах осо­бым диалектом того очень древнего языка — материн­ского для древнейшего арабского, законного наследия племен, близких черным хамитам [9].

Этому языку евреи тоже не сохранили верность. По воз­вращении из плена толпы Зоровавеля забыли его на бере­гу вавилонских рек во время семидесятилетнего пребы­вания там. Патриотизм, усиленный изгнанием, сохранил весь свой пыл — все же остальное с поразительной легко­стью отверг этот народ, странным образом одновремен­но гордый самим собой и космополитический по духу до крайнего предела. В заново отстроенном Иерусалиме по­явилось многочисленное население, говорившее на ара­мейском или халдейском наречии, которое, впрочем, не было лишено сходства с языком отцов Авраама.


Во времена Иисуса Христа этот диалект с трудом сдерживал натиск греческого диалекта, со всех сторон проникавшего в еврейскую систему мышления и речи. Теперь только в этих новых одеждах, в той или иной степени элегантных, несущих на себе более или менее сильную печать аттической претенциозности, еврейс­кие авторы той эпохи создавали свои произведения. Последние канонические книги Ветхого завета, равно как и сочинения Филона и Иосифа, являются произве­дениями эллинистическими.

Когда разрушение святого города разбросало во все стороны нацию, отныне лишенную расположения Все­вышнего, Восток не преминул собрать умственное бо­гатство ее сынов. Еврейская культура порвала с Афи­нами и Александрией, и язык, идеи Талмуда, учение шко­лы Тибериада снова стали семитскими, иногда арабскими и часто ханаанскими, если воспользоваться термином Исайи. Я имею в виду священный с тех пор язык, язык раввинов, религии, который считается национальным. Но в повседневной жизни евреи пользовались наречиями зе­мель, в которые их занесла судьба. Следует отметить, что повсюду эти изгнанники обращали на себя внимание своим особенным акцентом. Язык, который они воспри­няли и изучили с раннего детства, так и не смог смягчить их голосовые связки. Этот факт подтверждает высказы­вание Гумбольдта о такой тесной связи расы и языка, что многие поколения так и не научаются правильно про­износить слова, которых не знали их предки.

Как бы то ни было, евреи являют собой замечательное доказательство этой мысли, а именно: не всегда, с перво­го взгляда, можно установить точное соответствие меж­ду расой и языком, на котором она говорит, поскольку этот язык, возможно, и не принадлежит ей по праву рож­дения. После евреев я мог бы назвать еще цыган и немало других народов.

Теперь понятно, с какой осторожностью следует пользоваться понятием родства и даже сходства язы­ков, чтобы сделать вывод об идентичности рас, потому что не только многие народы употребляют измененные языки, основные элементы которых были сформирова­ны без их участия — примером служит большая часть народов Западной Азии и почти все народы Южной Ев­ропы, — но немало других приняли совершенно чуж­дые им языки, к формированию которых они вообще не имели никакого отношения. Конечно, этот последний случай очень редкий. Он является даже аномалией. Од­нако достаточно того, что такое бывает, чтобы поос­теречься доказательств, напрашивающихся при виде та­ких отклонений. Тем не менее, поскольку факт анома­лен, поскольку он встречается не столь часто, как факты совершенно иного рода, т. е. факты сохранения нацио­нальных наречий даже очень слабыми народностями, по­скольку мы наблюдаем, насколько языки соответству­ют гению создавшего их народа и насколько они изме­няются по мере того, как меняется кровь этого народа, поскольку роль, которую они играют в формировании их производных, пропорциональна численному вкладу расы, который они вносят в новую смешанную систе­му, — все это позволяет сделать неопровержимый вы­вод о том, что ни один народ не может иметь язык, сто­ящий на более высокой ступени, чем он сам. Из этого позволю себе вывести следующие заключения.


Говоря о нации смешанного состава, мы отмечали, что цивилизация не существует для всех ее слоев одновре­менно. В то время, когда старые этнические факторы про­должают действовать на нижнем уровне социальной ле­стницы, они весьма слабо и чаще всего временно подда­ются влиянию преобладающего национального гения. Выше я применил этот принцип к Франции и сказал, что из 36 миллионов жителей насчитывалось едва ли 20, ко­торые принимали вынужденное, пассивное, временное участие в цивилизаторской деятельности на благо со­временной Европы. За исключением Великобритании, сплоченной значительным единством ее национальных типов — следствие ее островного положения, — еще более грустная картина наблюдается на остальной части континента. Раз уж я взял Францию в качестве примера, продолжу разговор об этой стране и попытаюсь пока­зать, что мое мнение об ее этническом состоянии и суж­дение, высказанное мною только что в отношении всех рас в целом, что касается соответствия типа и языка, поразительным образом совпадают друг с другом.

Мы знаем мало, или лучше сказать, мы ничего не зна­ем достоверно, через какие стадии прошли кельтский язык и народная латынь [10], прежде чем сблизились и наконец слились. Святой Иероним и его современник Сульпис Север свидетельствуют — первый в своих «Коммента­риях о Послании Святого Павла Галатам», второй в «Ди­алоге о достоинствах монахов Востока» — о том, что в их время в Галлии говорили по меньшей мере на двух «вульгарных» языках: кельтском, сохранившимся в та­кой чистоте на берегах Рейна, что язык галло-греков, расставшийся со своей прародиной шесть сотен лет на­зад, во всем походил на свой праязык, и галльском, кото­рый, по мнению одного комментатора, не мог быть ни­чем иным, кроме как искаженным древнеримским или ро­манским. Но этот галльский язык, отличавшийся от того, который употребляли в Треве, уже не был ни языком за­падным, ни языком Аквитании. Этот диалект IV века, возможно, сам разделенный на две большие группы, на­шел себе место только в центре и на юге нынешней Фран­ции. Именно от того общего источника следует вести начало течений, в различной степени латинизированных, которые сформировали позже, вместе с другими продук­тами смешения и в разных пропорциях, язык дои и соб­ственно романский. Вначале поговорим о последнем.

Чтобы этот язык появился, достаточно было лишь вне­сти небольшие изменения в латинскую терминологию и изменить некоторые грамматические правила, заимство­ванные из кельтского и других языков, прежде неизвест­ных на западе Европы. Колонии империи внесли свой вклад в виде немалого числа итальянских, африканских, азиатских элементов. Набеги бургундцев и в особеннос­ти готов стали еще одним источником живой гармонии, звонких и раскатистых звуков. Их еще больше усилили сарацины. Таким образом, романский язык, отличавший­ся от галльского, что касается эвритмии, вскоре приоб­рел особенный, специфический отпечаток. Конечно, его не обнаружишь в клятвах сынов Луи Дебоннэра или поз­же в поэзии Рембо до Вошера или Бертрана де Борна. Однако он уже чувствуется, его основные признаки сфор­мированы, направление его развития четко определено. С тех пор в различных своих диалектах — лимузенском, провансальском, овернском — появился язык населения, столь перемешанного, что подобного ему нет на свете. Этот язык — гибкий, прозрачный, духовный, жизнерадо­стный, искрящийся, но лишенный глубины и философии, сверкающий подобно золоту, но золотом не являющий­ся, — мог выразить лишь то, что лежит на поверхности. В нем не было заложено серьезных принципов, он должен был остаться инструментом всеобщей индифферентнос­ти, построенном на скептицизме и насмешливости. И он с успехом исполнил свое предназначение. Говорящая на нем раса стремилась только к удовольствиям и внешне­му блеску. Она была храброй до безрассудства, жизне­радостной и увлекающейся, страстной без предмета стра­сти и живой без убеждений, она располагала инструмен­том, вполне подходящим для того, чтобы служить ее стремлениям, но, несмотря на восхищение Данте, этот язык служил в поэзии только для рифмовки сатиричес­ких произведений, любовных песенок, воинственных при­зывов, а в религии — для того, чтобы поддерживать ере­си альбигойцев, манихейцев, которые были лишены вся­ких литературных достоинств, что, впрочем, не помешало одному англичанину, не отличавшемуся католицизмом, поздравить папство с тем, что оно породило средневеко­вье [11]. Таким был в те времена романский язык, таким он является и сегодня. Он не прекрасен, но изящен, и достаточно внимательно присмотреться к нему, чтобы уви­деть, как мало он пригоден для великой цивилизации.


Посмотрим, не в похожих ли условиях сформировал­ся язык дои? Ответ будет отрицательным, и каким бы способом не произошло слияние кельтского, латинско­го, германского элементов, мы не можем судить об этом в силу недостатка литературных памятников эпохи со­здания языка [12]. По крайней мере, ясно, что он рождался из антагонизма между тремя различными наречиями и что получившийся в результате этого продукт обладал характером и энергией, которые не были известны тем рыхлым составляющим, из которых образовался роман­ский язык. В какой-то момент своего существования язык дои был весьма близок к германским принципам. В письменных памятниках, дошедших до нас, можно об­наружить один из лучших признаков арийских языков - мощь, пусть и ограниченную, менее выраженную, чем в санскрите, древнегреческом и немецком, но все еще достаточную для того, чтобы создавать составные сло­ва. Существительные имеют флексии, указываемые аф­фиксами и, следовательно, способность к инверсии, ут­раченную в наше время, коей французский язык XVI в. наслаждался только в ущерб ясности речи. Его лекси­ческие запасы хранили много элементов, оставшихся от франкской расы. Таким образом, язык дои в самом начале был настолько же германским, насколько гал­льским, а кельтский оставался на втором плане, что, вероятно, объяснялось мелодическими требованиями языка. Самая большая похвала, которой можно удос­тоить эту языковую систему, — это удачное и дерзно­венное предприятие господина Литтрэ, которому уда­лось литературно, стих за стихом, перевести на фран­цузский язык XIII в. первую песнь «Илиады», что вряд ли возможно сделать на сегодняшнем французском.

Этот язык, очевидно, принадлежал народу, который являл собой явный контраст с жителями Южной Галлии. Народная литература этой расы, глубже приверженная католическим идеям, вносящая в политику живые поня­тия независимости, свободы, достоинства, а во все об­щественные институты стремление к полезности, ставила перед собой цель: собрать воедино не фантастические изыски духа и сердца, не эскапады всеобщего скепти­цизма, но национальные идеи в том виде, в каком их по­нимали в ту эпоху и в каком они выглядели истинными. Этому похвальному стремлению нации и языка мы обя­заны появлением блестящих рифмованных сочинений, особенно Гарэна Лоэрена, в чьих стихах чувствуется се­верное влияние. К сожалению, если создатели этих тра­диций и даже первые авторы имели намерение сохранить исторические факты или воспеть положительные страс­ти, то собственно поэзия, любовь к форме и поиск пре­красного не всегда находят достаточно места в их про­изведениях. Прежде всего у литературы и языка дои на­блюдалось желание играть утилитарную роль. Таким образом, расы, язык и письменность как нельзя лучше соответствуют друг другу в данном случае.


Но, что вполне естественно, германский элемент, зна­чительно уступавший в количественном отношении гал­льскому и романскому, постепенно сокращался и в кро­ви народа. Одновременно он терял свои позиции и в язы­ковой сфере: с одной стороны, кельтский, с другой -латынь, все больше вытесняли его из этой сферы. Этот красивый и сильный язык — к сожалению, он известен нам только по периоду его высшего расцвета, — кото­рый мог бы и дальше совершенствоваться, начал увя­дать и деградировать к концу XIII столетия. В XV в. он превратился в местное наречие, в котором германских элементов почти не осталось. С тех пор это растрачен­ное сокровище представляло собой некую аномалию ря­дом с прогрессирующими кельтским и латинским, нечто алогичное и варварское. В XVI в., в эпоху возврата к классическим исследованиям, французский язык пребы­вал в таком расшатанном состоянии, и появилась тен­денция к его совершенствованию путем поворота в сто­рону языков древних. Эту задачу провозгласили литера­торы того великого времени. Впрочем, они мало в этом преуспели, и XVII в., более благоразумный, чем преды­дущий, и понимавший, что невозможно сопротивляться естественному порядку вещей, занимался только усовер­шенствованием языка, который каждодневно все боль­ше принимал самые естественные формы преобладаю­щей расы, т. е. те самые, которые некогда составляли грамматическую стихию кельтского.

Хотя вначале язык дои, затем французский обязаны сво­ей стойкости более простым смешениям рас и наречий, из которых они вышли, тем не менее в них сохранялись и диа­лекты. Кстати, было бы честью для этих форм назвать их диалектами, а не местными наречиями. Причина их жизне­способности коренится не в деградации преобладающего национального типа, свидетелями коей они были, а в опре­деленной пропорции кельтского, романского и германско­го элементов, которые составляли и до сих пор составля­ют нашу национальность. По эту сторону от Сены преоб­ладает пикардийский диалект со своей эвритмикой и лексикой, очень близкой к фламандской, а германские сле­ды в нем настолько очевидны, что нет нужды их доказы­вать. В этом отношении фламандский остался верен языку дои, который в определенный момент, оставаясь самим со­бой, смог вобрать в себя, особенно в поэзии, формы и выра­жения разговорного языка, употребляемого в Аррасе.


На другом берегу Сены мы встретим больше про­винциальных наречий кельтского происхождения. В бур­гундском, в диалектах провинций Во и Савойи даже лексика сохранила множество кельтских следов, кото­рых не обнаружишь во французском и вообще в народ­ной латыни.

Я уже говорил о том, что начиная с XV в. влияние северной части Франции уступало место влиянию рас, обитавших за Луарой. Достаточно сопоставить сказан­ное выше о языке и то, что я еще раньше писал о крови, чтобы понять, насколько тесны отношения между фи­зическим элементом и фактическим инструментом ин­дивидуальности народа.

Я несколько увлекся рассмотрением Франции, но если обратить взор на всю Европу, мы увидим примерно ту же картину. Повсюду происходящие изменения языков не являются, как обычно считают, следствием действия времени: если бы дело обстояло так, такие языки, как экхили, берберский, эскара, нижнебретонский, давно бы исчезли, а они живут до сих пор. Изменения эти обуслов­лены революционными процессами в крови поколений.

Я не могу не отметить одну интересную деталь, ко­торая должна получить свое объяснение на этих стра­ницах. Я уже говорил о том, что некоторые этнические группы, повинуясь определенным обстоятельствам, от­казались от своей речи и приняли другую, в той или иной степени чуждую им. В качестве примера я приводил ев­реев. Но существуют еще более удивительные случаи такого отречения. Есть на земле дикие народности, го­ворящие на языках, стоящих на более высокой ступени, нежели они сами — я имею в виду Америку.

У этого континента такая необычная судьба, что его самые активные народы развивались, если можно так вы­разиться, втайне от остального мира. У этих цивилизаций нет письменности. Исторические времена начались там с большим запозданием и остались малоизвестны для нас. На земле Нового Света проживает большое количество племен, которые мало похожи друг на друга, хотя все при­надлежат к общим истокам в различных комбинациях.

Орбиньи пишет, что в Центральной Америке есть группа, называемая им чикитской ветвью, которая со­стоит из народов, насчитывающих самое большое — пят­надцать тысяч душ и самые малочисленные — порядка трехсот, причем все они, даже маленькие, говорят на раз­ных наречиях. Такая ситуация может быть лишь резуль­татом невероятной этнической анархии.


Что касается этой гипотезы, не удивительно, что сре­ди этих народностей есть такие, как, например, чикитос, у которых весьма сложный язык и, кажется, весьма раз­витый. У этих аборигенов мужчины не всегда употреб­ляют те слова, которыми пользуются женщины. Во всех случаях, когда мужчина употребляет «женские» выра­жения, он несколько видоизменяет их значение. И это все­гда делается самым искусным образом. К сожалению, наряду с этой красивой лексической системой мы видим примитивную систему числительных, сведенную к са­мым элементарным числам. Вполне вероятно, что в язы­ке, внешне отточенном, этот признак неразвитости мож­но считать вековым проклятием, связанным с варвар­ством нынешних носителей языка; когда мы наблюдаем такие странности, на ум невольно приходят величествен­ные дворцы эпохи Возрождения, которые в результате революций окончательно перешли в собственность бо­гатых крестьян. Глаз все еще восхищается изящными ко­лоннами, резными сводами, смело сконструированными лестничными переходами, импозантными шпилями и гребнями, совершенно ненужными для нищеты, которая там поселилась, а через дырявую кровлю льет дождь, полы обрушиваются, штукатурка отстает от стен.

Итак, я позволю себе подчеркнуть, что филология в сво­их отношениях с природой той или иной расы лишний раз подтверждает факты физиологии и истории. Только это ут­верждение следует использовать с крайней осторожностью, ибо если нет иных аргументов, можно прийти к очень по­спешным и поверхностным выводам. Конечно, нет сомне­ний в том, что состояние языка соответствует интеллекту­альному состоянию группы людей, говорящих на нем, но не всегда эта связь одинаково тесная. Чтобы судить об этом отношении, надо обратиться к расе, которой и для которой был создан язык. Дело в том, что история предлагает нам, за исключением чернокожих и некоторых желтокожих на­родов, в лучшем случае квартеронские расы. Следователь­но, мы имеем дело с производными языками, где закон их формирования можно четко проследить только в тех слу­чаях, если эти языки появились относительно недавно. Из этого следует, что такие результаты, которые постоянно нуждаются в подтверждении историей, не могут считаться неопровержимыми доказательствами. По мере углубления в античность, по мере того, как тускнеет свет, филологические аргументы принимают все более гипоте­тический характер. Нам досадно ощущать свои огра­ниченные возможности, когда мы стремимся реконструи­ровать историческое движение человеческих групп и по­знать составляющие их этнические элементы. Нам известно, что санскрит и зенд — это родственные языки. Это общее, т. е. поверхностное суждение. Что же касается их общего корня, нет никаких определенных фактов. То же самое можно сказать об остальных очень древних языках, например, об языке эскара. Нам известен только сам этот язык: поскольку у него нет аналогов, мы не знаем его гене­алогии, не знаем, считать ли его первородным или же про­изводным. Поэтому этот язык не может сообщить нам ни­чего определенного о характере языковой группы, к кото­рой он относится, и о людях, говорящих на нем.


Что касается этнологии, она с благодарностью прини­мает помощь от филологических наук. Однако к ним сле­дует относиться сдержанно и, по мере возможности, избе­гать делать только на их основании какие-либо выводы [13].

Итак, это правило сопряжено с необходимыми оговор­ками. Но все изложенные выше факты свидетельствуют о том, что существует исконное соответствие между ин­теллектуальным уровнем расы и степенью развития ее природного языка; что, следовательно, языки обладают разным достоинством как по форме, так и по глубине и содержанию — точно так же, как и расы; что изменения в них происходят за счет смешения с другими наречиями и языками — точно так же, как и в расах; что их каче­ства и достоинства взаимопроникают друг в друга и вза­имно исчезают друг в друге — точно так же, как кровь рас в результате слишком сильного взаимопроникнове­ния гетерогенных элементов; наконец, когда язык выс­шей касты оказывается в распоряжении родственной ей группы, эта каста неизбежно будет деградировать. Если в конкретных случаях часто трудно вынести суждение о ценности народа исходя из ценности языка, которым он пользуется, все-таки можно с уверенностью утверждать, что в принципе это возможно. Таким образом, читателю предлагается следующая общая аксиома: иерархия язы­ков находится в строгом соответствии с иерархией рас.



<< предыдущая страница   следующая страница >>