reforef.ru 1 2 3 ... 72 73

Детство

 

 

Посвящается памяти моего брата.

 

Вот тот мир, где жили мы с тобою.

Тютчев.

 

Родилась я 12/24 октября 1892 г. в Петербурге на Николаевской улице. Немного более чем через 1 1/2 года родился на Крестовском острове мой единственный брат Александр, «Шурик» нашего детства, «Сашка» его лицейских лет и, наконец, з/к Сивере А.А. 10-й роты С.Л.О.Н.’а.

Наше детство, вплоть до катастрофы 1898 г., когда уехала наша мать, ничем не отличалось от обычного детства счастливых, здоровых детей. То, что я в возрасте четырех лет болела тифом и потом менингитом и осталась жива, не опровергает, а как раз подтверждает выносливость моего организма.

Первая петербургская квартира, которую я помню, была в Эртелевом переулке. Мы занимали нижний этаж небольшого дома, как раз напротив типографии суворинского «Нового времени». В комнатах было уютно и красиво, благодаря парижским вещам моей матери — крупным и мелким. Гостиную карельской березы родители тщательно подобрали у старьевщиков Александровского рынка, положив этим начало увлечению старинными вещами в нашей семье.

Все утверждали, что моя мать очень похорошела после замужества. Что делало ее внешность особенно привлекательной, это седая прядь на фоне темных вьющихся волос, которая появилась в возрасте 18-19 лет и составляла интересный контраст с ее молодым, подвижным лицом.

Если в школьные годы Сашенька считала, что «Париж имеет много вещей более интересных, чем учебники», то теперь, в Петербурге, для нее оказалось много вещей более интересных, чем сидение в детской. Зато, когда она там появлялась,

 

- 28 -

она была так мила и ласкова, что мы приходили в полный восторг. Представляю себе ранние сумерки петербургские и маму в синем бархатном платье, стоящую перед нами на коленях и прижимающую к груди наши головы, чтобы мы могли послушать, как бьется ее сердце. (Она в это время болела острым воспалением сердечной оболочки.) Иногда мы допускались к рассмотрению ящиков ее зеркального шкафа. Наши глаза разбегались при виде множества интересных вещей: котильонных украшений, разноцветных лент, искусственных цветов, страусовых перьев. По вечерам мама часто играла на рояле; днем, когда бывала дома, рисовала цветы или прелестные картинки в стиле английской иллюстраторши Kate Greenway. Если все эти занятия и не были особенно значительны по своему содержанию (отец всегда подсмеивался над маминым «пренебрежением к печатному слову»), то они во всяком случае не оставляли места скуке (мама всегда говорила, что это понятие ей незнакомо).


В первой главе я упоминала, что отец служил в Главном Управлении Уделов. Теперь к этому общему указанию могу добавить, что он заведовал седьмым делопроизводством, т.е. отделом, создавшим русское виноделие, русское хлопководство и чайные плантации в Чакве. Слова «Массандра» и «Абрау-Дюрсо» мне были знакомы с детства, а когда, после постройки мощных оросительных сооружений, Мургабское государево имение в Закаспийской области перешло на хлопководство и в Байрам Али построен хлопкоочистительный завод, отца стали в шутку называть «отцом русского хлопка».

Во главе Удельного Ведомства в 90-х годах стоял кн. Леонид Васильевич Вяземский, человек благородной души, но крутого и раздражительного нрава. В 1901 г. он находился на площади Казанского собора в то время, когда там происходили студенческие демонстрации. Увидя, что полицейские разгоняют толпу нагайками, он вскипел негодованием, вмешался в действия полиции и приказал городовым немедленно убрать нагайки. Выступление у Казанского собора навлекло на Вяземского опалу.

Главное Управление Уделов помещалось на Литейном пр. близ Бассейной улицы в большом доме с фронтоном, поддерживаемом четырьмя кариатидами. Рядом с этим зданием был сад, куда мы ходили гулять со старушкой няней Настасьей и где встречали детей Вяземских, бывших значительно старше нас. Дети эти назывались «Димка, Лилька и Алешка».

 

- 29 -

Долгие прогулки по городу, совершаемые «для здоровья» сначала с няней, а потом с воспитательницей Юлией Михайловной, навсегда сроднили нас с Петербургом, заставили ощущать его особенности и красоту, как нечто неотделимое от нас самих. Бронзовые кони Аничкова моста, чугунные ограды парков и набережных, завитки которых мы должны были обязательно потрогать пальцем, проходя мимо, мраморные фигуры и вазы Летнего сада, вокруг которых мы играли, и даже петербургские туманы, подчас розоватые от пробивавшегося сквозь них солнца — все это было неразрывно связано с нашей жизнью.


Помню, как мы однажды стояли на Знаменской площади. Лиговская улица перед нами терялась в молочном тумане, среди которого вследствие непонятной игры солнечных лучей сверкал золотой купол далекой церкви. Я спросила у няни: «Где кончается Лиговка?» Няня ответила: «Ах — она без конца!» С тех пор представление о бесконечности у меня было связано с видом улицы, уходящей в туман и золотого сияния где-то наверху.

Были и другие, менее символические впечатления от петербургской уличной жизни того времени. Иллюминация города в царские дни производилась очень примитивным образом; от фонаря к фонарю протягивалась проволочка, на которой развешивались восьмигранные фонарики из разноцветного стекла со свечою внутри. Это было наивно и мило. Вензеля, короны и надписи из электрических лампочек появились впервые во время пребывания в Петербурге в 1900 г. французской эскадры и президента Фальера. В честь этого события на Михайловской улице, против Думы, была поставлена алебастровая группа, изображавшая двух женщин, одну в кокошнике, а другую в фригийском колпаке, дружески пожимающих друг другу руки. Это была эмблема франко-русского союза.

Приезда президента Феликса Фора, бывшего несколько ранее и имевшего большое политическое значения, я не помню. Знаю только, что петербургское общество долго изощрялось в остротах по поводу дружественного приема, оказанного «торговцу кожами» царской семьей. Лейб-гусар Мятлев, только что начавший писать свои сверкающие остроумием эпиграммы, ставшие впоследствии энциклопедией русской придворной и общественной жизни целого периода, так изображал разговор государя с маленькими дочерьми:

 

- 30 -

Оля, шаркни ножкой,

Таня, сделай книксен:

В гости к нам приехал

Дядюшка Феликс!

 

В городе насмешливо предполагали, что будущего наследника назовут Ники-Фор в честь царя и его друга президента.

Если детское представление о бесконечности у меня было связано с петербургскими туманами, то представления о торжественности и красоте возникли в связи с воскресными посещениями удельной домовой церкви. Все, начиная с швейцара в красной придворной ливрее с медной булавой в руках, открывавшего дверь, казалось мне необычайным. После того как внизу были оставлены наши шубки, на моей голове был поправлен бант, а брату одернута его матроска, по красным пушистым коврам мы проходили к лестнице, ведущей во второй этаж. В вестибюле стояли два громадных бронзовых зубра, на которых мы поглядывали с интересом и некоторым страхом. Уже на лестнице были слышны мощные и нежные звуки хора Архангельского. Мы подымались по ступеням, охваченные настроением торжественности, и, пройдя по галерее, украшенной помпейскими фресками и хрустальными люстрами, вступали на мозаичный паркет большой светлой залы, превращенной в церковь в честь святого Спиридония. Там мы чинно отстаивали обедню и бывали очень рады, если нам удавалось увидеть дядю Коку Муханова (ближайшего друга нашего отца) или толстого маленького заведующего удельной виноторговлей Александра Никандровича Андреева, который любил нас и иногда водил осматривать подвалы с громадными 100-ведерными бочками.


Священник удельной церкви о. Ветвеницкий обладал аскетической внешностью и неприятным гнусавым голосом. До него был отец Кандидий, который настолько применился к своей великосветской пастве, что назывался «le pere Candide» и был объектом ряда анекдотов. Про него, например, рассказывали, несомненно для красного словца, что, проходя мимо знакомых дам с кадилом, он тихо говорил: «Pardonnez, madame, si cela sent mauvais, mais c'est la coutume»*.

Отстояв обедню, выпив «теплоты» из плоской серебряной чарочки и получив по кусочку просфоры, мы уже менее чинно

 

 

* Простите, сударыня, что плохо пахнет, но таков обычай!

- 31 -

спускались по лестнице, не забывая заглянуть через окно в маленький внутренний дворик, где рос единственный в Петербурге каштан. Для поддержки это старое дерево во многих местах было охвачено железными обручами, оно казалось нам особенно ценным и напоминало Железного Генриха из сказок братьев Гримм.

Самое лучшее в Петербурге время — апрель месяц — обычно совпадало с Вербной и Пасхальной неделями. Залитые солнцем улицы бывали полны народа. На углах продавались бумажные розаны для куличей, пучки вербы с краснощекими херувимами и специально весенние игрушки: круглые клеточки с конусообразной картонной крышей и сидящей в них восковой птичкой, а также красноклювые стеариновые лебеди, пустые внутри, которые прекрасно плавали в тазу с водой. Витрины магазинов ломились от всевозможных пасхальных эмблем: куличей, баб, барашков с золочеными рогами, а главное — яиц шоколадных, сахарных, стеклянных, атласных, раскрывающихся и нераскрывающихся, с сюрпризами и без сюрпризов. Нас приходилось иногда насильно оттаскивать от подобных витрин, перед которыми мы останавливались в экстазе, не желая идти дальше. Некоторый интерес в это время представлял для нас угол Нащекинской и Спасской улиц, откуда была видна каланча Литейной части. По белому флажку на этой каланче мы судили о ходе льда на Неве. Когда флажок исчезал, это значило, что ледоход кончился, и мы имели право снять теплое пальто и галоши. Правда, две недели спустя, в мае, наступало похолодание, т.к. проходил Ладожский лед, но этот «чужой» лед уже не принимался в расчет и теплые вещи уже лежали в сундуке, пересыпанные нафталином.


Говоря о наших встречах в удельной церкви, я упомянула имя дяди Коки Муханова. Это имя вызывает у меня целый поток нежных чувств, среди которых доминирует благодарность за все хорошее, что он внес в жизнь «двух детей, брошенных матерью» — как мы стали называться с 1898 года. Николай Николаевич Муханов не был нашим родственником и назывался дядей Кокой по дружбе, которая связывала его с детских лет с нашим отцом. Происходил он из старинной дворянской семьи (именье Мухановка находилось в Бугурусланском уезде Самарской губернии, рядом с поместьем славянофилов Аксаковых). Окончив Московский университет, он поступил на службу в Главное Управление Уделов, встретился в Петербурге с отцом, тогда еще холостым, и поселился с ним вместе

 

- 32 -

на Шпалерной улице. Третьим их сожителем был, как его тогда называли «Ванечка» Шипов, который служил в Министерстве финансов. Он был очень ценим министром Витте и впоследствии сделал блестящую карьеру вплоть до директора Государственного банка.

В содружество на Шпалерной улице входил еще Яков Исаевич Элиасберг, служивший, как и Иван Павлович Шипов, в Министерстве финансов. Это был человек очень тонкой душевной культуры, настолько милый, что дядя Кока Муханов, стоявший на базе «самодержавие, православие и народность», «прощал» ему его еврейское происхождение. (Яков Исаевич умер в возрасте 40 лет от приступа аппендицита.)

Когда мой отец женился, его место в товарищеской квартире занял приехавший из Москвы дальний родственник Шипова Николай Борисович Шереметев. О семье Шереметевых, сыгравшей столь важную роль в моей жизни, я буду говорить в следующей главе.

Товарищи и сослуживцы отца постоянно бывали у нас в доме. Мама, веселая и общительная, была склонна к светским развлечениям; в отце же его страсть к книгам и всяким серьезным занятиям росла не по дням, а по часам. Не желая покидать своего кабинета, он часто просил кого-нибудь из своих друзей сопровождать маму туда, куда ей хотелось, а ему не хотелось ехать. Это дело кончилось бедой: наступил день, когда его помощник по должности Николай Борисович Шереметев заявил, что любит его жену и просит дать ей развод. Об этом объяснении я знаю только из последующих разговоров, но думаю, что оно было тяжелым для всех его участников.


В результате мои родители сделали попытку сближения и уехали на несколько месяцев за границу, а Николай Борисович перевелся служить в Беловежскую Пущу и уехал из Петербурга.

Мы, т.е. брат Шурик и я, были отправлены на лето к бабушке и дедушке Сивере, которые, живя в Москве зимой, на лето снимали какую-нибудь подмосковную усадьбу. На этот раз это было именье Ново-Теряево Рузского уезда, принадлежавшее обедневшей семье кн. Кудашевых.

Теперь, мне кажется, нужно сказать несколько слов о нашем внешнем облике, в значительной мере обусловившем отношение к нам со стороны родных отца. Я была круглолицей,

 

- 33 -

румяной девочкой, с веселыми светлыми глазами, похожей на мать. На голубой радужке моего левого глаза имелось коричневое пятнышко, из-за чего этот глаз назывался «пестрым», но кроме этой метки я в детстве ничем особенным не отличалась. Брат, похожий на отца, был красивее меня, особенно поражали его серые, грустные глаза с пристальным и вместе с тем мягким взглядом и очень красиво очерченный рот. Двадцать лет спустя, когда мои щеки перестали быть круглыми, а глаза — веселыми, сходство между нами увеличилось. Бывали случаи, когда незнакомые люди обращались ко мне со словами: «Вы несомненно сестра Александра Александровича!». В детстве это сходство было менее выражено. Любимцем бабушки Сивере естественно оказался Шурик. Я же, напоминавшая ей «женщину, составившую несчастье ее сына», вызывала в ней неприязненное чувство. Сколько раз я слышала, как она презрительно говорила: «Вылитая мамаша!»

Впоследствии это породило ряд несправедливостей в отношении меня, но, пока был жив дедушка и пока мы были малы, я всегда охотно ехала в Москву, а затем на дачу. О лете в Ново-Теряеве у меня не сохранилось особенно ярких воспоминаний — помню, что место было сырое, и я рассказывала брату и няне, что с соседнего болота поднимается «царь-туман» с белой бородой и в белой мантии. Осенью за нами приехали вернувшиеся из путешествия родители. На маме была маленькая шляпа, вуалетка с мушками и лицо у нее было грустное. Мы возвратились в Петербург и началась мучительная зима. Все благие начинания — и поездка родителей за границу, и добровольная ссылка Н.Б. Шереметева в Беловеж не могли остановить хода событий. Начался развод и в апреле 1898 года мама окончательно уехала из дому.


Отец «принял вину на себя», но детей не отдал и наступил период в 5 1/2 лет, когда я ни разу не видела матери.

В семье Эшен известие о разводе было встречено весьма неодобрительно. Бабушка и дедушка сказали, что в Аладине «"разводкам" не место!». (Мой отец, несмотря на то, что был «пострадавшей стороной», никогда не мог простить этого своей теще, которую он, как и полагается зятю, недолюбливал.)

Маме пришлось принять приглашение одной старинной знакомой семьи (Александры Францевны Флиге) и поехать на все лето к ней в Подольскую губернию.

 

- 34 -

К нам в качестве воспитательницы была приглашена Юлия Михайловна Гедда, немолодая девица с высшим педагогическим образованием. У первоприсутствующего сенатора Гедда было 9 человек детей и никаких средств. В силу этого, те из его дочерей, которые не вышли замуж и располагали лишь небольшой пенсией после смерти отца, должны были работать. Старшая и наиболее умная из них, Александра Михайловна, основала на общих с сестрами началах женскую гимназию; гимназия эта была серьезно поставлена, но вскоре оказалась принадлежащей лично Александре Михайловне.

Разрыв на этой почве с сестрой заставил Юлию Михайловну стать городской учительницей.

Она долгое время заведовала школой на Петербургской стороне и с гордостью вспоминала потом, как городской голова Ратьков-Рожнов отмечал ее полезную деятельность.

Несмотря на некоторые стародевические причуды, Юлия Михайловна была глубоко порядочным человеком и добросовестно занималась нами 5 лет. В дело нашего воспитания она вкладывала все методы, которым ее учили на Высших Курсах: мы приучались к ручному труду (я вышивала по канве, брат плел корзиночки и платочки из разноцветной бумаги). Общеобразовательные предметы были поставлены серьезно; мы посещали музеи, ботанический сад, знакомились с историческими достопримечательностями Петербурга. Благодаря заботам Юлии Михайловны, в возрасте семи лет я уже видела и египетские мумии нижних зал Эрмитажа, и его Петровскую галерею, и витрины кунсткамеры Васильевского острова, и наиболее известные картины музея Александра III. Помню, как нас еще совсем маленькими Юлия Михайловна водила в какую-то школу, чтобы показать прибор со вращающимися вокруг свечи глобусами и дать нам наглядное пояснение движения земли вокруг солнца.


Нашего отца она обожала, называла его «мой очаровательный принципал» и по вечерам пыталась заводить с ним долгие разговоры на отвлеченные темы, от которых он вежливо уклонялся.

В зиму, предшествовавшую отъезду матери, я выучилась читать, и с этого времени новые понятия и образы мощным потоком хлынули в мое сознание. Книг в нашем распоряжении было очень много, и детские в красных тисненых золотом переплетах, и более серьезные из отцовской библиотеки, которые

 

- 35 -

нам выдавались под условием бережного с ними обращения. В числе последних была многотомная «Жизнь животных» Брема.

В ранние годы мы с Шуриком очень любили сказки братьев Гримм. Среди них была одна, имевшая в нашей жизни символическое значение. Это была короткая повесть о дружбе между собакой и воробьем, которые ели из одной кормушки. Воробей часто сидел у своего друга на спине и называл его «песик-братик». Не приводя здесь рассказа о дальнейшей печальной судьбе этих двух существ (имевшей большую аналогию с нашей), скажу только, что в минуты нежности я называла Шурика «песик-братик».

Этим же словом была подписана его последняя открытка ко мне от 24/Х-1929 года.

На предыдущих страницах я говорила о благодетельной роли, которую играл в нашей жизни дядя Кока Муханов. Будучи холостым и не имея своей семьи, он отдал много заботы нам, просиживая часами у наших кроватей, когда мы были больны, и участвуя во всех наших печалях и радостях.

Вышло так, что после отъезда мамы дружественные силы в лице дяди Коки и Якова Исаевича тотчас же сплотились вокруг нас, чтобы смягчить нам горечь утраты. Оба приятеля неизменно обедали у нас по воскресеньям, а вечером в детской бывал сеанс волшебного фонаря. На стену вешалась простыня, на белой поверхности которой последовательно проходили образы Робинзона Крузо и Пятницы, Степки-Растрепки, девочки, сгоревшей от неосторожного обращения со спичками, и мальчика, сошедшего в могилу потому, что он не хотел есть суп. Бывали картины не назидательные, а просто декоративные или смешные, например, слон в мундире и с портфелем под мышкой. При виде его мы кричали: «Это папа идет в департамент!», а потом, чтобы искупить такую непочтительность, со смехом бросались на шею к отцу, обычно принимавшему участие в наших вечерних развлечениях. И Шурик, и я готовы были за него идти в огонь и в воду и окружали его образ ореолом непогрешимости, доходя при этом до глупости. Так, однажды я услышала, как Юлия Михайловна, беседуя со своей знакомой и жалуясь на обремененность хозяйственными заботами, сказала: «Ведь вы знаете, Александр Александрович ни во что не входит. Живет как птица небесная!» В последних словах я усмотрела критику и как лев бросилась на защиту, плача и крича: «Не смейте говорить, что папа — птица небесная!»


 

- 36 -

Возвращаюсь к хронологическому повествованию. Лето 1898 г. мы, т.е. папа, Юлия Михайловна, няня, Шурик и я провели на даче в Петергофе. Петергофская удельная гранильная фабрика в то время выполняла большие заказы для строющейся на Екатерининском канале церкви Воскресения на крови, и, бывая на фабрике, мы видели прекрасные изделия из нефрита, ляпис-лазури и агата. В одно из таких посещений папа, Шурик и я были экспромтом сфотографированы помощником директора фабрики Влад[имиром] Ник[олаевичем] Цветковым. Этот очень удачный и трогательный снимок всегда стоял на моем столе, и о пропаже его я особенно сожалею.

Гуляя в Нижнем и Английском парках, мы быстро освоились с их достопримечательностями, и я чувствовала себя в Петергофе, как дома. Когда я, расположившись на мраморной скамейке Монплезира, раскрывала книгу и начинала читать вслух, я иногда слышала от проходящих людей похвалы своему уму и мне это очень нравилось. Книга, которую я в это время читала и даже знала наизусть, была довольно бездарна. Речь шла о кошках, которые устраивали бал и ожидали гостей. На картинках эти кошки были изображены в бальных платьях с веерами в лапах. Я читала с серьезным видом и, однажды, когда дело дошло до того, что появился гость «кот субтильный и поджарый» — эти странные слова я выговаривала особенно четко — моя аудитория, состоявшая из кронштадтских моряков, покатилась со смеху и выразила желание меня качать. Только вмешательство няни Настасьи предотвратило столь опасную для ребенка овацию.

Царская семья в это лето жила в Петергофе, и мы часто встречали великих княжен, катающихся в ландо, или государя, проезжавшего верхом и с улыбкой отвечавшего на наш поклон. По аллеям парка проходил сиамский наследный принц Чекрабон, смуглый юноша, учившийся в Пажеском корпусе, а на лужайках Английского парка юнкера и кадеты старших классов производили топографические измерения. Это, по-видимому, были те «съемки примерные, съемки глазомерные», о которых пелось в юнкерских песнях со времен Лермонтова.



<< предыдущая страница   следующая страница >>